четверг, 6 апреля 2017 г.

из книги Евгении Гинзбург "Крутой маршрут"

Уже не первый раз читая книгу относящуюся своим повествованием к стародавним или недавним, но в любом случае прошедшим временам, я ловлю себя на мысли, насколько это подходит ко времени сегодняшнему.

Или хотелось бы, чтоб подходило...


"... В самый разгар дневной жары, когда все мы, изнемогая от духоты и грязи, в одних трусах и лифчиках валялись на нарах, открылась дверь камеры и раздался добродушный басок дежурного по прозвищу Красавчик:
— Ну девки, потеснись! Принимай новенькую!

Мы зашумели. Это немыслимо. И так уже нас семеро в трехместной камере. Куда же восьмого? Дерковская стала грозить голодовкой, но Красавчик, не искушенный в истории революционного движения, еще добродушнее хмыкнул:
— В тесноте, да не в обиде…
И легонько подтолкнул новенькую в спину, запер за ней дверь камеры наружным замком. Она так и осталась, точно вписанная в рамку двери.


Прошло несколько минут, пока я опознала за гримасой ужаса, исказившей эти черты, знакомое лицо Зины Абрамовой, Зинаиды Михайловны, жены председателя Совнаркома Татарии Каюма Абрамова.
Значит, берут уже и таких, как Абрамов? Член ЦК партии, член Президиума ЦИК СССР.
— Зина!
Нет, совсем невозможно узнать в этой до нутра потрясенной женщине вчерашнюю «совнаркомшу», с ее сановитой осанкой. Она больше похожа сейчас на ту провинциальную татарскую девчонку, торговавшую папиросами в сельской лавке, девчонку, на которой лет за двадцать до этого женился Каюм Абрамов. Выражение ужаса смыло все детали показного грима. Обнажились и классовые (простая крестьянка), и национальные черты. Татарский акцент, с которым Зина яростно боролась, проступил с особой силой в первых же сказанных ею словах:
— Нет, нет, меня сюда только на минуточку!
В ответ раздалась полная яда реплика Ани Большой:
— Ах, на минуточку? Ну, тогда я и двигаться не буду на нарах. Постойте там пока.
Сарказм не дошел.
— Да-да, я постою, ничего.

Я никогда особенно не симпатизировала вельможной Зинаиде Михайловне. Она была куда хуже своего мужа, хоть и любившего выпить, хоть и обросшего немного бюрократическим жирком, но все же оставшегося добрым человеком, не забывшим своего пролетарского прошлого. Зина же, превратившаяся из Биби-Зямал в Зинаиду Михайловну, резко порвала все нити, связывавшие ее с татарской деревней. Туалеты, приемы, курорты заполнили все ее время. Улыбки были дозированы в строгом соответствии с табелью о рангах. Мне, правда, перепадало больше любезности, чем полагалось бы по скромному чину жены предгорисполкома. Объяснялось это пристрастием Зины к печатному слову. Время от времени она любила выступить со статьей то в газете, то в журнале «Работница». Тогда-то и требовалась моя помощь.
Сейчас, однако, все это было неважно. Потрясенную, почти потерявшую от ужаса сознание женщину, стоявшую в дверях камеры, надо было приласкать и успокоить, насколько это возможно. Я отлично помнила, как поддержала меня в мои первые тюремные дни Лямина доброта. И я подошла к Зине, обняла и поцеловала ее.
— Успокойся, Зина. Пойди ляг пока на мое место. А потом подумаем, куда тебя положить…

К моему изумлению, Зина восприняла мой поцелуй как укус ядовитой змеи. Дико закричав, она отпрыгнула от двери, чуть не свернув парашу. У меня мелькнула было догадка об остром психозе, но последующие слова Зины все разъяснили:
— В двери глазок. Часовой увидит… Подумает — старые друзья. А ты ведь… про тебя в газетах писали…
Эти слова сразу вооружили против Зины всю камеру.
— Вот моральный уровень членов вашей партии! — патетически воскликнула Дерковская.
— А вы верите нынешним газетам? — прищурившись, осведомилась Ира. — Там вон и про меня писали, что я «правая», а я беспартийная и до тюрьмы даже не знала, что такое правый уклон.
— Думаю, что для мадам будет отведен лучший диван в кабинете Веверса, так что мы уже на нарах тесниться не будем… — И Аня Большая демонстративно повернулась к стене.

Часа три Зина простояла, как распятая, в амбразуре двери. Никто не предлагал ей места на нарах, да она и сама, поднимаясь на цыпочки, брезгливо озиралась кругом, боясь прикоснуться к чему-нибудь. Ее белоснежная воздушная блузка казалась на фоне камеры нежной чайкой, непонятно зачем приземлившейся на помойной яме.
Потом за Зиной пришли. По ее лицу молнией сверкнул восторг. Ведь ей так и говорили: «Мы вынуждены вас задержать на пару часов». Она даже улыбнулась нам на прощанье.
— Полная кретинка! — резюмировала Аня Большая. — Ведь и впрямь вообразила, что ее на волю повели! Куда же мы все-таки ее положим? На нарах даже воробья не сунешь. А тут такая дебелая сорокалетняя тетя…
Прошло несколько часов. Возвращаясь с вечерней оправки, мы услышали стоны, доносящиеся из нашей камеры. Зина Абрамова лежала на полу, у самой параши. Белая кофточка, смятая и изодранная, была залита кровью и походила теперь на раненую чайку. На обнажившемся плече синел огромный кровоподтек.
Мы застыли в ужасе. Началось! Это был первый случай (по крайней мере, такой наглядный для нас!) избиения женщины на допросе.
Зина была почти без сознания, на вопросы не отвечала. Поднять в такой тесноте ее оплывшее тело на нары нам не удалось. Приложив к ее лбу мокрое полотенце, мы в абсолютном молчании улеглись спать.
— Женечка! — донеслось вдруг из Зининого угла. (Сейчас это звучало уже совсем по-татарски: «Жинишка!») — Женечка, милочка! Не спи, страшно! Скажи, стрелять нас будут, да?
До сих пор не могу простить себе той мелочной мстительности, с какой я ответила:
— А ты не боишься со мной разговаривать? Обо мне ведь много кой-чего писали в газетах!
Сказала — и тут же почувствовала стыд за сказанное. Такой детской обидой задрожали ее пухлые губы, разбитые бесстыдной рукой.
— Иди ложись на мое место, Зиночка. А я посижу с тобой. Успокойся. Продумай все происходящее. Наша судьба будет зависеть от общего хода событий. Ты утром была еще на воле. Скажи, о чем передавало радио? Что случилось в Красной Армии?
— Ой, Женечка, милочка, страшно! Ой, джаным, нельзя ведь это здесь говорить-та… Ну скажу, не уходи… Тебе только… Тухачевский… Оказался…
— А еще кто?
Но на нее уже снова нашел приступ опустошающего страха. Не отвечая на мой вопрос, она судорожно теребит мои пальцы, повторяя:
— Будут расстреливать? Будут, да?
Аня Большая проснулась и садится на нарах. Она вытаскивает из-под соломенной подушки футляр от очков Лидии Георгиевны, блестящий и глянцевитый. Он заменяет Ане отобранное зеркальце. Это свое первое при каждом пробуждении движение Аня повторяет и сейчас. Она вытаращивает глаза и протирает их уголки, оскаливает зубы и рассматривает их, поправляет безнадежно размочалившийся перманент.
— Хорошо! — говорит она, зевая. — Теперь смена нашей Нинке пришла. Надо их срепетировать на дуэт. Нинка — контральто: «Когда же конец-то?» — а новая дама — сопрано: «Женечка, милая, стрелять нас будут?» А потом вместе: «Ах мы, зануды, ах мы, зануды!»
Мне по-настоящему жалко Зину. Кроме того, меня почти физически тошнит от негодования при мысли о том, что некий бандит типа Царевского-Веверса только что бил кулачищем по лицу эту сорокалетнюю женщину, мать двоих детей. Но еще сильнее жалости — желание узнать, что случилось сегодня в стране, в армии, в нашей безумной тюремной жизни. И я с холодным расчетом отвечаю на Зинины стоны:
— Чтобы ответить на твой вопрос, надо знать обстановку в стране. Скажи мне, кто еще взят вместе с Тухачевским и за что. Тогда я пойму масштаб событий. Тогда будет яснее, уцелеем ли мы лично или нас убьют.
— Ой, Женечка, милочка! Как говорить-та? Дежурный слушает… Скажет — информацию дает заключенным. Хуже нам тогда будет.
Зина встает с моего места и, кряхтя, снова укладывается на голый пол, у самой параши.
— Спи, Женя! Охота тебе с этой тлей возиться! Завтра мужики все узнают и в окно нам пропоют, — ворчит Аня Большая.
Но не успеваю я закрыть глаза, как Зина снова приподнимается и садится на полу. Она страшна. Распухшая, потерявшая приметы возраста и общественного положения, даже приметы пола. Просто стонущий кусок окровавленной плоти.
— Страшно мне, Женечка, милая. Ты ведь ученая, высшее образование имеешь (у нее получается «бысшее образовани»). Скажи только: стрелять нас будут?

— Послушайте, гражданка, — негодующе вмешивается вдруг Дерковская, — чего же вы лезли в политическую жизнь, если вами так владеет страх за вашу драгоценную жизнь? И почему вы обращаетесь за моральной поддержкой к тому, кому не доверяете? Ведь вы оскорбили Женю, своего товарища по партии, вы оттолкнули ее, когда она подошла к вам с лаской. Вы не хотели ей ответить на вопрос о том, что происходит на воле. А ведь она сидит уже пятый месяц, и ей так важно знать, что делается за тюремной стеной…

Зина отмахивается от нее, как от комара.
— Молчи, баушка. Ты за что сидишь-то? За веру, что ли? Богомолка, видать…
Дерковская пренебрежительно улыбается.

— Новую внучку дарует судьба. Моя фамилия Дерковская. Член обкома партии социалистов-революционеров.
— Член обкома? Врешь ты, баушка. Я обком весь по пальцам знаю. Да и не похожа ты на старую большевичку. Язык у тебя вроде не нашенский.

Да, с Зиной надо, конечно, на другом языке. Я присаживаюсь на корточки возле того места, где рядом с вонючей ржавой парашей лежит бывшая «первая дама Татарстана», и, с напряжением вспоминая татарские слова, выбор которых у меня крайне ограничен, все же слепляю фразу:
— Успокойся. Засни. Не бойся меня. Это ведь все неправда, что про меня там писали. Сейчас вот и про тебя так напишут. Завтра я тебе много расскажу и ты мне все расскажешь.

Я глажу ее по волосам. Потом называю имена ее детей. Ремик… Алечка… Надо сберечь себя ради них.
Да, это был правильный подход. Зина вытирает мокрым полотенцем свое распухшее страшное лицо и вдруг быстрым страстным шепотом рассказывает мне по-татарски обо всем. От яростного желания узнать все мои скудные сведения в татарском языке как-то волшебно расширяются сами по себе. Я понимаю почти все.

Да, теперь-то Зина и сама поняла, что все это была ложь про меня. Ведь вот и про нее выдумали же, что она буржуазная националистка, что Каюм — турецкий шпион. А сегодня с утра по радио… Никто ничего понять не может. Тухачевский, Гамарник, Уборевич, Якир и еще многие с ними… Все начальники военных округов. Как понять-та? И у нас в Казани все взяты. И председатель ТатЦИКа, и первый секретарь горкома, и почти все члены бюро обкома.

Большего Зина рассказать не может. И без того она заметила немало для своего кругозора. Она замолкает, оглядывается вокруг себя и вдруг со всей беспощадностью осознает свое положение, видит крупным планом и парашу, и тараканов на полу, и свою изорванную одежду.

— Эх, Женечка, милочка! Знала бы ты, на каких кроватях я лежала!

Перед ней, видимо, проносятся видения царственных альковов из дорогих номеров гостиницы «Москва» и правительственных санаториев.

Спи, бедная Зина! Ты так же мало заслужила те пышные ложа, как и этот грязный тюремный пол с тараканами и парашей. Быть бы тебе веселой, круглолицей Биби-Зямал из деревни под Буинском. Траву бы косить, печь хлебы. Так нет же, понадобилось кому-то сделать из тебя сначала губернскую помпадуршу, а теперь бросить сюда.

И всех-то нас история запишет под общей рубрикой «и др.». Ну, скажем, «Бухарин, Рыков и др.» или «Тухачевский, Гамарник и др.».

Смысл? Дорого дала бы я тогда, чтобы понять смысл всего происходящего."